Неточные совпадения
— Неужели нет никого? — звонко и весело
закричал подошедший, прямо обращаясь к первому
посетителю, все еще продолжавшему дергать звонок. — Здравствуйте, Кох!
— Здоров, здоров! — весело
крикнул навстречу входящим Зосимов. Он уже минут с десять как пришел и сидел во вчерашнем своем углу на диване. Раскольников сидел в углу напротив, совсем одетый и даже тщательно вымытый и причесанный, чего уже давно с ним не случалось. Комната разом наполнилась, но Настасья все-таки успела пройти вслед за
посетителями и стала слушать.
Нехлюдов отдал письмо графини Катерины Ивановны и, достав карточку, подошел к столику, на котором лежала книга для записи
посетителей, и начал писать, что очень жалеет, что не застал, как лакей подвинулся к лестнице, швейцар вышел на подъезд,
крикнув: «подавай!», а вестовой, вытянувшись, руки по швам, замер, встречая и провожая глазами сходившую с лестницы быстрой, не соответственной ее важности походкой невысокую тоненькую барыню.
«Эх ты, — думаю, — доля моя сиротская: на минуту зашел и сто рублей потерял, а вот ее-то одну и не услышу!» Но на мое счастье не одному мне хотелося ее послушать, и другие господа важные
посетители все вкупе
закричали после одной перемены...
На этом месте беседы в кофейную вошли два новые
посетителя, это — начинавший уже тогда приобретать себе громкую известность Пров Михайлыч Садовский, который с наклоненною немного набок головой и с некоторой скукою в выражении лица вошел неторопливой походкой; за ним следовал другой господин, худой, в подержанном фраке, и очень напоминающий своей фигурой Дон-Кихота. При появлении этих лиц выразилось общее удовольствие; кто
кричал: «Милый наш Проша!», другой: «Голубчик, Пров Михайлыч, садись, кушай!»
— И он.
Кричал на них. Они как будто жаловались друг на друга. И если б вы взглянули на этих
посетителей! Лица смуглые, широкоскулые, тупые, с ястребиными носами, лет каждому за сорок, одеты плохо, в пыли, в поту, с виду ремесленники — не ремесленники и не господа… Бог знает, что за люди.
Большая часть
посетителей молча подверглась всем прочим испытаниям, которыми судьба считала за нужное награждать их; впрочем, нашлись и такие, которые явно
кричали против грубо пристрастного поступка содержателя.
— Не будем вспоминать о том, что произошло, — сказал со вздохом растроганный Михаил Аверьяныч, крепко пожимая ему руку. — Кто старое помянет, тому глаз вон. Любавкин! — вдруг
крикнул он так громко, что все почтальоны и
посетители вздрогнули. — Подай стул. А ты подожди! —
крикнул он бабе, которая сквозь решетку протягивала к нему заказное письмо. — Разве не видишь, что я занят? Не будем вспоминать старое, — продолжал он нежно, обращаясь к Андрею Ефимычу. — Садитесь, покорнейше прошу, мой дорогой.
Когда на почте кто-нибудь из
посетителей протестует, не соглашается или просто начинает рассуждать, то Михаил Аверьяныч багровеет, трясется всем телом и
кричит громовым голосом: «Замолчать!», так что за почтовым отделением давно уже установилась репутация учреждения, в котором страшно бывать.
Затем подошли франко-русские торжества. Градоначальник с кислой миной разрешил играть марсельезу. Ее тоже требовали ежедневно, но уже не так часто, как «Бурский марш», причем «ура»
кричали жиже и шапками совсем не размахивали. Происходило это оттого, что, с одной стороны, не было мотивов для игры сердечных чувств, с другой стороны —
посетители Гамбринуса недостаточно понимали политическую важность союза, а с третьей — было замечено, что каждый вечер требуют марсельезу и
кричат «ура» все одни и те же лица.
Иногда
посетитель обижался за испорченные волосы и поднимал крик, тогда подмастерья
кричали на Николку, но не всерьез, а только для удовольствия окорначенного простака.
Осип Абрамович, парикмахер, поправил на груди
посетителя грязную простынку, заткнул ее пальцами за ворот и
крикнул отрывисто и резко...
В кресла было приглашено целое общество — больше мужчины — из стародворянского круга, из писателей, профессоров,
посетителей Малого театра. Там столкнулся я опять с Кетчером, и он своим зычным голосом
крикнул мне...
— Мастер был я своего дела, не в похвалу себе скажу, первый сорт, потому тятенька меня тому французу на одиннадцатом году, вскоре после воли, на выучку отдал, и не только брить, стричь, завивать и дам причесывать, но даже по-ихнему, по-басурманскому лопотать я отлично выучился и русскую речь ломать начал. Бывало
кричу в магазине не иначе как: «Мальшик, чипцы». Многие из
посетителей за кровного француза меня принимали, другим же, кто меня знал, в том числе и папеньке вашему, очень это нравилось.